Недомолвки женственности

Читая книгу Людмилы Вагуриной «О многом и об одном», то и дело ловишь себя на мысли: этого не может быть. Мысль эта тем более назойлива потому, что Людмила непрерывно признается: не понимаю, как может быть иначе. Так в трепетном пространстве ее стихов совершается таинство несуществующей культуры.
Вы читаете стихи Людмилы, и постепенно вас охватывает чувство возможности, упущенной вами лично и, быть может, родом человеческим. В этом дразнящем чувстве есть что-то почти неприличное, как будто вы присутствуете при некоем сверхстриптизе, хотя в стихах нет никаких пикантных подробностей, напротив, они до ужаса целомудренны. Но читая Людмилу Вагурину, вы попадаете в специфический женский мир, неведомый, потому что замалчиваемый и подавляемый веками бесчеловечной истории.
Кажется, сам язык против женственности. Марина Цветаева писала: «Моим стихам, написанным так рано, что и не знала я, что я поэт…» Слово «поэтесса» в таком контексте Цветаева сочла бы пренебрежительным. Лишь в исполнительских искусствах язык признает женское равноправие, допуская «актрису» наряду с «актером» и «певицу» наряду с «певцом». А уж от слова «композитор» или «философ» женский род вообще не образуется. Людмила Вагурина не борется с языком, но и не уступает насилию. Агрессивным словам Людмила предпочитает недомолвки, которые у нее значат больше слов.
«И холодно от поцелуя, и все, как снится, но не сон…» – без всякого пафоса пишет Людмила. Если бы она просто бы написала «и все, как снится», она вписалась бы в многовековую, весьма почтенную традицию: «Жизнь есть сон…» «Покой нам только снится…» «Но не сон», – роняет смущенно Людмила, и спрашивается, что же тогда? Какое значение приобретает «все» в предыдущей строке? «Все» – местоимение, тогда все – это вселенная, бытие, или «все» – наречие, обозначающее временную длительность? И в том, и в другом случае не названо самое главное, насущное и осязаемое, для которого нет слов, так как только оно одно существует, и назвать его «любовь» нецеломудренно, слишком по-мужски.
Этому стихотворению предшествует такое:

Я пить хочу
из теплых рук,
Я ночью быть хочу
и  кожей,
Что серебрится лунно,
звук
Ссохшейся сосны
и утром луг –
Мой
тоже.

Может быть, это и есть то, что снится, но не сон? «Я ночью быть хочу» легко прочитать в таком ключе, как будто «ночью» – обстоятельство времени (когда? ночью…) Но вся строка опровергает такое прочтение. «Я хочу быть ночью и кожей», – говорит неудержимая женственность. Ночь – женская стихия времени, противница мужиковатого дня. «Лезть вон из кожи», – сказано по-мужски. Георгий Иванов писал: «Блок родился с «ободранной кожей», с болезненной чувствительностью к несправедливости, страданию, злу». Женственность – это кожа мира, целительная ночь. Вспоминается и Маяковский: «Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское…» «И утром луг мой тоже», – «тоже» недаром рифмуется с «кожей». В этом «тоже» женственное единение с любимым, то, о чем сказано: «и будут два одна плоть» (Быт. 2,24).
Так подтверждается название книги, подкрепленное эпиграфом «…ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно» (Лука, 10,38-42). Так сказал Христос Марфе, жаловавшейся на свою сестру Марию: Мария слушала Христа и не помогала ей по хозяйству. Марфа и Мария – два вечные полюса женственности. Книга Людмилы Вагуриной посвящена Марфе и Марии, то соединяющимся в одном лице, то разлучающимся во многих образах. «Тоже» Людмилы – это евангельское одно, но, кроме этого, есть еще многое.

Дышите,
На свете
Есть радость, весна, ветер!..

– восклицает Людмила в начале книги (с.8), и она удивительно верна себе, высказывая в последнем стихотворении прямо противоположное:

Да святится печаль в тех сумах –
На плечах у бредущих от века,
Чьих шагов не считает ветер,
Заметая следы, бормоча:
«Да святится печаль всех на свете!..» (с.72)

Эта печаль от многого и от многих, от всех, не ведующих, что одно только нужно: единение в любви.
В своих стихах Людмила Вагурина не проповедает и не исповедуется. Ее мир целомудренно ненавязчив, но и непреложен. Многие живут, даже не подозревая, что такой мир существует, мир, преимущественно, исключительно женский, мир, где нет насилия, где царствует нежность, предпочитающая громким словам вещие недомолвки: «А я не люблю дописанных строчек и веских слов» (с.38). Даже великие поэтессы стыдились этого слишком своего мира, маскируя его грубыми в своей изысканности приемами мужской поэтической культуры. Людмила отваживается пренебречь этими приемами и говорит своим высоким женским голосом, не обращая внимания на то, кто что скажет в ответ. Вот почему книгу Людмилы Вагуриной читать нелегко. Ее откровенность обязывает, и она сама признается: «В этой комнате в трудные игры играют» (с.20).

Владимир Микушевич, поэт, переводчик и религиозный философ